– Черт возьми, Рэй, ты даже себе не представляешь, как я рад, что мы решили провести эти два дня в походе. Я опять как новенький. И я уверен, что из всего этого что-нибудь хорошее да получится!

– Из всего чего?

– Не знаю… из того, как мы чувствуем жизнь. Мы с тобой никому не собираемся проламывать череп или перегрызать глотку, в смысле экономически, мы посвятили себя молитве за всех живых существ и, набрав достаточно силы, действительно уподобимся древним святым. Кто знает, быть может, мир еще проснется и расцветет одним большим прекрасным цветком Дхармы.

Он ненадолго вздремнул, а проснувшись, сказал: «Ты только взгляни, сколько воды – аж до самой Японии». Он все больше грустил об отъезде.

30

Мы вернулись, отыскали рюкзаки и отправились в обратный путь по той самой тропе, падавшей почти отвесно вниз до уровня моря, – теперь по ней приходилось карабкаться на четвереньках, хватаясь за выступы и мелкие деревца, что было весьма изнурительно; наконец выбрались на чудесный луг, поднялись по склону и вновь увидали белеющий вдали город. «Джек Лондон ходил по этой тропе,» – сообщил Джефи. Дальше – по южному склону красивой горы, откуда открывался вид на Голден-Гейт, а постепенно и на далекий Окленд. Вокруг были прекрасные в своем спокойствии дубовые рощи, зелено-золотые в вечернем свете, и множество горных цветов. На одной лужайке мы видели олененка – он смотрел на нас с удивлением. Оттуда спустились глубоко вниз, в секвойный лес, и опять полезли вверх, да так круто, что пот и проклятия сыпались градом. Таковы уж тропы: то плывешь в шекспировском Арденнском раю, вот-вот увидишь нимфу или мальчика с флейтой, то вдруг низвергаешься в адское пекло и должен карабкаться через пыль, зной, крапиву и ядовитый плющ… совсем как в жизни. «Плохая карма автоматически порождает хорошую, – сказал Джефи, – хватит ругаться, пошли, скоро будем на холме, немножко осталось».

Последние две мили подъема были кошмаром, и я сказал:

– Знаешь, Джефи, чего бы мне сейчас хотелось больше всего на свете – так сильно мне еще никогда ничего не хотелось? – Дул холодный сумеречный ветер, мы спешили, согнувшись под тяжестью рюкзаков, по нескончаемой тропе.

– Чего?

– Шоколадку хочу, большую плитку «Херши». Можно даже маленькую. Не знаю почему, но плитка «Херши» сейчас спасла бы мне жизнь.

– Вот он, весь твой буддизм – плитка «Херши». А как насчет лунного света в апельсиновой роще и порции ванильного мороженого?

– Нет, слишком холодно. Единственное, чего я хочу, прошу, жажду, умоляю, умираю – это плитки «Херши»… с орешками. – Страшно усталые, мы брели домой и разговаривали, как дети. Я все твердил про свою вожделенную шоколадку. Мне действительно очень ее хотелось. Конечно, я нуждался в энергии, в сахаре, и вообще слегка одурел от усталости, но представить себе, на холодном ветру, как тает во рту шоколад с орехами – о, это было слишком.

Вскоре мы уже перелезали через забор на конский выгон, потом через проволочную ограду прямо в наш двор; вот и последние двадцать футов по высокой траве, мимо моей лежанки под розовым кустом, к двери старой доброй хижины. Печально сидели мы в темноте, разувались, вздыхали. Единственное, что я мог – это сидеть на пятках, иначе дико болели ноги.

– Все, хватит с меня походов, – сказал я.

– Так, – сказал Джефи, – но все равно надо поужинать, а я смотрю, мы тут все подъели за выходные. Пойду спущусь в магазин, куплю чего-нибудь.

– Да ты что, неужели не устал? Ложись спи, завтра поедим. – Но он опять печально зашнуровал свои бутсы и вышел. Все уехали, праздник кончился, когда выяснилось, что мы с Джефи исчезли. Я затопил печку, лег и даже успел задремать; внезапно стало совсем темно; вернулся Джефи, зажег керосиновую лампу и вывалил на стол покупки, в том числе три плитки «Херши» специально для меня. Никогда в жизни не ел я такой вкусной шоколадки. Кроме того, он принес мое любимое вино, красный портвейн, специально для меня.

– Я уезжаю, Рэй, так что нам с тобой, наверное, надо это как-то отметить… – Голос его грустно, устало замер. Когда Джефи уставал, а он частенько загонял себя в походе или на работе, его голос звучал слабо, как бы издалека. Но вскоре он уже собрался, взбодрился и принялся готовить ужин, напевая у плиты, как миллионер, топая бутсами по гулкому деревянному полу, поправляя букеты цветов в глиняных кувшинах, кипятя чайник, перебирая струны гитары, пытаясь развеселить меня, – я же лежал, грустно уставясь в холщовый потолок. Последний наш вечер, – чувствовали мы оба.

– Интересно, кто из нас раньше умрет, – размышлял я вслух. – Кто бы то ни был, – вернись, о тень, и дай оставшимся ключи.

– Ха! – Он принес мне ужин; мы сели по-турецки и поужинали, как и в прежние вечера: в древесном океане бушует ветер, а мы знай жуем свою добрую скромную скорбную пищу, пищу бхикку. – Ты только подумай, Рэй, о том, как тут все было, на этом холме, тридцать тысячелетий назад, во времена неандертальцев. Знаешь, в сутрах сказано, что в те времена жил свой Будда, Дипанкара?

– Тот, что всегда молчал!

– Только представь себе этих просветленных обезьянолюдей, как они сидят у гудящего костра вокруг своего Будды, который все знает и ничего не говорит.

– А звезды были такими же, как сейчас.

Позже подошел Шон, посидел с нами и коротко, грустно поговорил с Джефи. Все кончилось. Потом пришла Кристина с обоими детишками на руках, она была сильная и без труда взбиралась на гору с тяжелой ношей. Той ночью, засыпая под розовым кустом, я горевал о внезапной холодной тьме, опустившейся на нашу хижину. Это напоминало мне первые главы из жизнеописания Будды, когда он решает покинуть дворец, бросает безутешную жену, дитя и несчастного отца и удаляется на белом коне, чтобы в лесах остричь свои золотые волосы, и отсылает коня с рыдающим слугою домой, и пускается в скорбное путешествие по лесу в поисках вечной истины. «Как птицы, что днем сбираются на деревьях, – писал Ашвагхоша почти через два тысячелетия, – а ночью исчезают вновь – таковы и разлуки этого мира».

На следующий день я решил преподнести Джефи какой-нибудь странный напутственный подарок, но ни денег, ни идей особых не было, так что я взял бумажку, крохотную, не больше ногтя большого пальца, и аккуратно вывел на ней печатными буковками: «ДА ПРЕБУДЕТ С ТОБОЙ СОСТРАДАНЬЕ, ГРАНИЛЬЩИК АЛМАЗОВ»; прощаясь на пристани, я вручил ему эту бумажку, он прочел, положил в карман, ничего не сказал.

А вот последнее из деяний его в Сан-Франциско: Сайке наконец смягчилась и послала ему записку: «Встретимся на корабле в твоей каюте, и ты получишь то, чего хотел», или что-то в этом роде, поэтому никто из нас не поднялся на борт, где Сайке в каюте ожидала его для последней страстной сцены. На борт был допущен один только Шон – на всякий случай, мало ли что. И вот, когда мы все помахали и ушли, Джефи и Сайке предположительно занялись любовью, после чего она разрыдалась и стала требовать, чтобы ее тоже взяли в Японию; капитан приказал всем провожающим сойти на берег, но она не слушалась; кончилось тем, что, когда корабль уже отчаливал, Джефи вышел на палубу с Сайке на руках и скинул ее прямо на пристань, а Шон поймал ее там. И хотя это не вполне соответствовало идее состраданья, гранильщика алмазов, все равно это было хорошо, ведь он хотел добраться до того берега и заняться своим делом. А делом его была Дхарма. И поплыл корабль через Голден-Гейт на запад, на запад, среди серых, глубоких тихоокеанских зыбей. Плакала Сайке, плакал Шон, всем было грустно.

Уоррен Кофлин сказал:

– Чует мое сердце, сгинет он где-нибудь в Центральной Азии, будет ходить с караваном яков из Кашгара в Ланчжоу мимо Лхасы, торговать воздушной кукурузой, английскими булавками и разноцветными нитками, временами залезая на Гималаи, а в конце концов поможет достичь просветления Далай-ламе и всей компании на много миль вокруг, и больше о нем никто ничего не услышит.

– Ну нет, – сказал я, – он слишком нас любит.